═══════

Труды Феогнида.

...

Предисловие публикатора. Часть 2.

Так пел нам один голос, другой же вторил ему, перебивая (дурной перевод "Ада"?): о своей Италии и Савойе здесь трубит дельфиновая прохлада. Или ели, пинии и секвойи - только лад просодии, дидо-ладо? Только блажь безмыслия золотая, кипариса пористая колонна? И, слезу Овидиеву глотая, не скользим ли в клинопись здесь наклонно? Тут зима разгуливает в сорочке лета. Ялта глупенькая! Ей - года три-четыре. Дразнит. Годится в дочки. И легка, как лен ее кос, погода. "Прыгни с мола в выпуклую медузу", - жарко шепчет на ухо (чуть не к глазу подкатившую... в раковину и лузу, лишь решусь, превращающуюся сразу). Таковы повадки любой Лолиты. Не резон соперничать с Аполлоном... Выстилает кленом сырые плиты - и в бесплодном воздухе так светло нам... И задыхающимся безумным голосом графомана, успевшего отрезать неосторожного редактора от выходной двери кабинета поэзии, добавим: "Клен, клен тут надо читать без ё, без ё!.."
О, эта Ницца! Было невозможно, немыслимо уговорить себя, убедить себя в том, что вот сейчас в Дальней Фуле, где палят из полуденных пушек и подковывают сметливую национально-патриотическую блоху, свирепствует, лютует грозный мороз - Мороз IV, Мороз Васильевич, - все если и не цвело, то настоятельно, умопомрачительно пахло, - пахло как бы в долг, и было предельно ясно: когда-нибудь за все эти щедро вливаемые в наши ноздри эфемерные благовония придется всерьез ответить. Полусавой поражал советское воображение наше бесчисленными кафетериями, барами, подземными переходами: бары прут в бар в барских шубах. Но мы щеголяли в невесомых, пугающих, если заглянуть в календарь, нарядах. Под скалой пустовал огороженный западноберлинской стеной эксклюзивный отельный пляж, вдоль которого мириадами гнездились улитки бистро, на зимний сезон заползшие в свои скальные завитушки. Бассейн ресторана, или, может быть, ресторан бассейна, а правильно было б сказать "ресторан и бассейн", - это сервировалось в прозрачной пристройке к главному монолиту Отелло, в последе анонимного коллегиального зодчего, как если бы интер-Аттилла вдруг отелился, но пуповину поленились обрезать. Разожравшиеся до размеров усатого каприйского буревестника чайки кружились над обильной отельной помойкой. С балкона мы могли наблюдать их величественные, полные необычайного самомнения эллипсы и окружности. В эвклидовых коридорах ржали белокурые бестии, какие-то юнгеры с "вальтерами", вертеры, скоты-экстраверты, застрявшие между югендштилем и гитлерюгендом.
По извивающейся вдоль пенного афродитогенеза улице имени безвестного дрожащего господина - Дрожинского, Дороженского, Даромжанского? - а то, что не Дзержинского, было специально проверено, - мы брели в полуспящую, сосущую лапу Ялту, не дожидаясь редчайшего, раритетнейшего, существовавшего едва ли в двух-трех экземплярах рейсового автобуса. Купить в известном своей конференцией городке было нечего.
Це ж билы каныкули! У Эдэми! Да простит мне Гоголь и весь братский народ такое ласковое подтрунивание над его мовой. Была желевидная лень сознания и вялотекущая шизофрения плоти. Была блаженная свобода валяния особого сорта предметов... Подобно благородным и дряхлым негоциантам влекли мы тела свои в бассейн Сюзанны, в долину кукол, где заставали наших хронических сотрапезников - поляка и перуанца - неожиданно обнаженными и увлажненными. Оба эти иностранца страдали спортом. Латиноамериканец, удивлявший нас патриархальностью своих разговоров, служил пловцом, а бегуна-ляха звали Кшыштофом, так что Св. Христофор превращался на наших глазах в поборника трезвости и шипел: "Кыш, штоф!" В предбаннике (виноват: в предбассейннике) шелестел шелковый душ, в кокон которого мы, - и пора уже расшифровать это "мы", не правда ли? - запутывались, как бы предвосхищая настоящее однофазное водоплаванье; Машевский щурился, я фырчал. И хотя к нашей парочке это никоим образом не относилось, знобкий шумящий шалаш то ошалело ошпаривал: "Ашенбах!", то нежно и шепеляво шептал: "Тадеуш..."
Да, занимательны немецко-польские литературные связи, но меня волнует иное, иной завиток мысли. Отчего же у нас, в России-то, все так пошло и гнусно? Вот даже Тадеуш здесь - не Тадзио, а Фаддей, который, сказано, хуже жида!.. Жуткий, сплошной Фаддей Венедиктович Бенедиктов!.. Как же нам жить тут, как сочинять, как любить?..
Но вот мы с вами славно болтаем - и не замечаем того, что Кола Брюньон (Коля Персик, а по-серьезному - Николай Леонардович Уперс) сидит себе за небольшим исключением голый (голенький Коленька и его коленки) в гигиенично-пластмассовом кресле возле зеленолонного водоема, исподволь (знаю, знаю!) разглядывая перси, биши, шелли и прочие романтические ландшафты по-январски чуть лиловатых купальщиков, - сидит в одиннадцати шагах от той стойки, где мы с М. пускаем соломенные пузыри - каждый в свой морс. Самое время - пока он нас не заметил и пока мы в силах побороть соблазн внырнуть в его микромир из временного небытия - рассмотреть это тело, впоследствии, как мы знаем, утраченное.
Эй, рисовальщики словесных портретов, ко мне! Хватайте свои сальные карандаши и жирные, волосатые краски! Спешите - часовой механизм неумолкаемо тикает, ваш покорный сапер уже обломал не слушающиеся, дрожащие ногти - все тщетно. Скоро бабахнет. Скоро рванет. Скрипи ж, грифель, хлюпай же, кисть! Поддакивай им, перо! Что нашепчут нам эти неопределенного цвета чуть вьющиеся и уже редеющие короткостриженные волосы над невеселым лицом; эти непримечательные и не особенно ухоженные усы скандинавского происхождения - такие, что ими, кажется, впору пользоваться на небольшом морозе, хотя как раз от мороза-то они и не защищают, будучи сами колючими, негнущимися, стальными, кое-где заржавелыми, словно ворс снегоуборочного снаряда? Что разъяснит нам эта рыжевато-серая мокрая шерсть на грудине, и уже почти высохший блекло-белесоватый подбой предплечий, и еще грязновато-черно-каштановые потеки на бедрах и голенях, едва скрывающие травянистое сквожение жил? Что нам скажут глаза - домысливаю? - скорее малахитовые, нежели тускло-дикие? И нерадостный цвет кожи, на которой, чем дальше в лес жизни, тем больше теснится цветных пятен и бугорков, необратимо утрачивающих свою первоначальную шоколадно-рекламную прелесть, приобретающих унылые очертания и отвратительную шершавость старческих бородавок и папиллом? Что это спит в нас до времени, дремлет в нас до поры, сокрытое в глубине эпидермы, пока мы ему не наскучили, не обрыдли, а потом так пугающе вылезает полюбоваться окружающим и - что скрывать - враждебным нам миром? Что еще? Плавки, полусолнечные очки на носу (зачем?), трагический уголок левой, видимой нам губы (прозит, читатель!), идиотская золотая цепочка без ничего, запястье, кисть - с венозной схемою Питера и нелуной циферблата, эт цетера, эт цетера...
Созерцать все это было тоскливо, словно заглядывать в подстекольную ртуть. Я поставил стакан, тут же сросшийся с несухой стойкой за счет таинственных сил поверхностного натяжения из давно выкинутого студенческого конспекта, и подошел.
"И вы, оказывается, в этом ларчике рая, в этом райке?"
Мне улыбнулись. Я правильно указал, что антисоляры Уперса гнездились на его носу: болотный дуплет стрельнул в меня не сквозь мулатские пленки, а непосредственно.
"Э, господа петербюргеры... Тут жалкий ларек. Логово сердобольных амареттянок. Я здесь неделю - сущая тошнота. Более собранный литератор уже б набросал свой нобелевский бродденбук - какой-нибудь зауберперл или глассперленшпиль... Такую, знаете, штуку со снегопадом Распе и обрезанием телефонного каббалистического кобеля. Вроде Присти, но не без трансильванского транса... А вы что сюда и на сколько?.. Ну-ну. А мы, собственно, улетаем завтра. Совершенно бесплодное место - растет лишь фабульный чертополох. Хотите, я вам, как Пу это сделал для Го, подарю сюжет для букеровского романа? Вообразите: Кацапская Педерация и Хохланд на почве дележа славянской души и Кривого Рога Орландо тактично обмениваются тактическими термоядерными ударами. Встревоженное судьбами соотечественников Юнеско - так, кажется, называется эта голубиная организация - осеменяет Массандру (и нас с вами) одуванчиковым десантом глазурованных негритят в лазуритовых касках. Писк эфира. Каскад нот и перламутр брызг в брезентовом караимском небе. Противостояние голубых, жовто-блакитных и изумрудных орд Крымской Джамахирии вокруг нашего гостеприимного параллеле-(ну и словцо!)-пипеда. Статус-кво. Гидра эскадры запирает нас с понта; юсатый крайслер, красуясь, курсирует на нейтральной волне. Быстрореагирующая реакция Вассермана. Буря в Бурятии. Спевшиеся гетман и хан цинично требуют от Юнисекса - я опять путаю? - историко-филологической помощи в размере одного миллиарда ста двадцати семи, скажем, миллионов фунтов стерлиговых - по лимончику с носа каждого тутошнего туриста. Вы не устали? Нет? Отель кишит тайными скотнодворцами заинтересованных государств, пересчитывающими ожидаемые барыши и убытки. Горничные отдаются обезумевшим скотопромышленникам за пятьдесят центов, датские докеры приобретают неприкаянных допризывников по таксе - один доллар Юза..."
"Вы, однако, пристрастны", - успел вставить Го.
"За доллар! - настойчиво повторил Уперс, снимая очки. - "И вот тут, - Уперс картинно изобразил таинственность, - вот тут появляется Некто - маньяк, монстр, неуследимый убийца, еженощно множащий бесконечную череду бессмысленных жертв..."
"Но, дорогой Николай, - проницательно прервал его я, - и дураку ж ясно: это московский гебист, который таким образом..."
"Вы пошляк", - Уперс встал с бесстыдно голого пластикового седла, похожего на искусственную десну искусного стоматологического протеза, и в нем - в Уперсе, разумеется, - что-то хрустнуло, а в кресле осталась аквамаринная лужица. "Вы циник, - несколько смягчил он свой приговор ("Пригов - ...?"), - с таким же успехом можно предположить, что это карающее оно - Джеймс Бонд: мы подонки, но и они жмоты... Я окунусь... Упс..."
Последнее слово было сказано не Уперсом, а бассейном, - и Уперс поплыл, подводно и лениво разводя локти, влача за собой хлорофилловые искаженные ленты, в которые мстительно превратила его нижние конечности потревоженная среда.
"Кто это?" - спросил за моим плечом М., чей устремленный в лягушатник настойчивый взор я оценил боковым зрением.
"Черт его знает... то есть это Коля Уперс, московский поэт".
На кого походил сейчас Уперс? На Персея, отрезавшего медузью голову? На саму эту голову - с медноокисными волокнами крови? Кровь у медуз - бело-зеленая?.. И лишь на первый взгляд может показаться, что конец моего ответа М. точен, а начало его манерно. Был ли Уперс "московским поэтом"? Трудный вопрос...
Итак, "я окунусь" - и, следовательно, мы не простились. По какой-то неясной причине в своем общении с Уперсом я всегда - даже чуть позже, когда наши отношения приобрели некоторый привкус дружбы и человеческой теплоты, - испытывал как бы церемониальную скованность. Отойти от уперсовского престола было б противоестественно, стоять рядом с пустым креслом в позе тоскующего местоблюстителя - не менее глупо; поэтому, наклонив демонстративно-гипертрофированный муляж нёба немного вперед и позволив Николиной заводи стечь на кафель, я сел, приглашая сосредоточенного до рассеянности мшистого М. - мохнатое полотенце на шее, все еще лабораторный в руке стаканчик для пускания пузырей, чей близнец был поставлен на полированную поверхность накануне русско-украинской войны и уже исчез в неизвестности, по меньшей мере, мыльной посудомойки, - оккупировать соседнее, совершенно сухое сиденье. Тут же располагался столик с аналогичными недоиспользованными сосудами и трубопроводами, где сверх того покоились перевернутые бинокуляры с линзами цвета кофе в золотой ложечке, с упругими и сребристыми, готовыми к прыжку прямокрылыми дужками, ревниво нацеленные в сторону своего скучно купающегося владельца.
"И что ж, приличный поэт? Не читал и даже не слышал", - очки при этом были слегка отодвинуты и на их место легла рука, сжимающая цилиндрическую пустоту.
Можно ли сказать, что в ответ я пожал плечами? Пожалуй, для этого нужно быть хотя бы в рубашке, желательно - в пиджаке. Во всяком случае, я ощутил болезненное натяжение кожи в районе ближайшей к вопрошающему ключицы: лопатка прилипла. Я начал ее отлеплять и уже было полураскрыл рот, чтобы меланхолически произнести: "Ну, знаешь, я сам толком ничего не читал..." Потом я добавил бы: "Но он очень остроумен и, говорят, пишет пристойную прозу. Он преуспевает; его повесть, рассказывают, вышла в перевернутом мире на роскошной, совершенно слоновой бумаге, которая нам с тобой разве что снилась, - вышла, набранная изысканнейшим и ясным шрифтом, без опечаток, со свистящим рыком, разрезанным боем стенных часов при появлении Командора, - в выходных данных и с пискаревской каретой Анны Карениной - на авантитуле: заднее колесо успокоительно крупнее переднего; оловянно-прямая осанка крошечного кучера; очаровательная, бегущая вправо лошадка; в микроскопической рюмочке люльки - игрушечный человечек, должно быть, сам сочинитель-счастливчик - избранник Карла и Клары..." И тогда б М. отпарировал: "Мало ли, мало ли дряни несет на себе красивая американская целлюлоза? Лучше уж целовать лозы, оценивать розы, цитировать фразы. Милее Уганда угадывания, Голландия заглядения, Дания обладания, Суссекс секса, нежели химера Америки..."
Но всего этого не случилось, потому что пальцы М., играющие ничем, заключенным в стекло, неожиданно замерли, вынудив мое зрение совершить шахматный, конско-набоковский виселицеобразный ход, при котором глаза собеседника оказались умозрительно-промежуточной поворотной клеткой, - вернее, пушинка моего внимания, плавно всплывшая до уровня этих глаз, вдруг понеслась по горизонтали, как если бы из них сильно дуло.
"Простите, но это наши места", - смущенно и как-то упоительно хорошо пропело райское существо, взволнованно и нетерпеливо осуществившееся в четырех ахах от моего сердца... Черт с ним, с "Ардисом", Уперс! Чего стоят все пропеллеры славы, весь глянцево-гладкий папир, весь прочный клей, если ты сжимал эти дивные ребра, закругляющиеся в смуглую тесноту безумия, если ты видел эти золотые глаза в пугающем приближении, если обнимали тебя эти руки, а эти губы позволяли тебе их целовать, если твои уста спускались по золотистому ворсу - вниз, вниз, проходя все стадии одурманивания вдоль этого повсеместно дышащего сечения - туда, где все темнело, густело, меркло... Ерунда - Проффер!
Это был юноша лет девятнадцати, молодой ангел лет двадцати. На нем имелось: пара пластиковых вьетнамок, минимальная набедренная конструкция (смотри труды Уильяма Сомерсета Моэма), которая удалялась, кажется, без утруждения ног - путем моментального выдергивания шелкового шнурка, и серебряная цепочка - в данном случае почему-то уместная, почти облегавшая горло. Каждая его рука содержала по хрупкому вафельному колокольчику, наполненному лилово-бело-салатным ледяным бредом... Цвет "испуганной нимфы"?..
"А, познакомьтесь, это Денис. Сбегай, возьми еще два", - профырчал выросший за лампой его плеча обрызганный Уперс, с чресел которого лилась быстрая струйка... Да, подумал я, да, тут есть от чего подпрыгивать и рычать.
Если был бы я повествователем, а не публикатором, то мое перо вывело б в этом месте: "Здесь рукопись обрывается". Что можно добавить? Ну, опять хрупкая дребедень и полонянка-Полония душевой; вытирание, одевание. Ну, пили мы вчетвером полынные воды в баре. Ну, пустой, бессодержательный, ничего уже не значащий разговор: чем вы, Денис, занимаетесь?.. да так, учусь... а читали ли вы в "Синтаксисе"?.. я думаю - да... очень хорошая... разве есть еще какая-нибудь проза?.. еще по одной?.. спасибо, а то у меня сломалась... немного слабые, но ничего... Денис? Денис - молодец... вчера, позавчера?.. кажется, я что-то читал в "Новом мире", может такое быть?.. я с вами не соглашусь... ну и пусть, пошли они все на... что вы думаете насчет коньяка?.. Друскину принадлежит открытие важнейшего философского... ну, завел!.. ты не хочешь еще спать?.. и не обэриуты, а чинари... да, но лучше позвоните через неделю... нет, там все схвачено... Дени-и-ис!.. мы сегодня ездили на дегустацию... так все осточертело... ну да, ну да... уехал месяца два назад... довольно паршивый напиток... я оставил часы в камере... ого! до свидания... всего доброго... до свидания...
Мы проводили их до двери ступенчато-цифрового номера 369. Утром они уехали.
Но меня, публикатора, больше всего влечет ночь.
Воображаю себе час вымирания телевизоров. Один из бесчисленных, еще не остывших трупов этого биовида - на столе в интересующем нас отсеке. Уперс в халате. На его ясписных радужках - по-вечернему прозрачно-водочные оптические приспособления, спаренные тонким хромом. На устах - косая усмешка ("Уперс-профессор"!). "Будем спать?" - спрашивает он полусонного и полунагого Дениса в шелковых физкультурно-персидских стекающих шароварах, из которых сзади - в краю пушистого копчика - выбилась рубчатая резинка альпийских сливок. Столь ослепителен хлопок на попке, что хочется хлопнуть! Словно не с Уперсом спит, а в персоли. Уперс щелкает по носу пластмассовый выключатель - и на секунду в номер втекает внешняя темнота, но Денис, мгновенно отыскивая на ощупь пипку торшера, возвращает комнате человеческий, лишь чуть прирученный вид...
Воображаю себе также, как совершенно голый и совершенно смуглый - за вычетом размытой незасвеченной ленточки - Денис разметан на Уперсовой постели, словно обильно пролитое туда сильно перетопленное тянучколюбивым подростком сгущенное молоко (дополним тут надоедливый штамп англоязычного нобелевского лауреата и его жалобных эпигонов). Раскольцовывает ли он на ночь свою удушку, или позволяет любить себя в ней? Затылок покоится на смеженных ладонях, локти раскинуты, в подмышечных ракушках бьется темное пламя. Голубоватые жилы просвечивают сквозь морозно-розовый лед на тыльных сторонах рек... простите - рук и ног. Не зевай, читатель, - зима! Зато внешние их поверхности искрятся ослепительным щорсом - как если бы ампирную бронзовую статуэтку кому-нибудь вздумалось почистить наждачной бумагой. Изготовление эротической литературы сродни писанию натюрмортов. Такой же латунный пушок выскакивает из птички ключиц и скользит вниз на салазках моего лексического сумасшествия, устраивая неясные выкрутасы на высоте сосков, орбиты которых овально растянуты гравитационными силами позы, - скользит, лавируя между ребрами, объезжая морские камешки кое-где разбросанных родинок, скатывается в бескостое натяжение дышащего живота и сразбегу перепрыгивает лузу пупка, упоительно мягкого по краям и упруго-плотного в глубине, словно там натянули резину животной самости, особливости, глубже которой другому зайти нельзя. Мое умозрительное безумие лезет туда сузившимся, мерцающим языком, тщетно рассчитывая обнаружить комочек пахучей и липкой грязи. Но нет: Денис десять минут назад прогулялся там мыльным пальцем - и там пахнет сейчас так, как на даче, где вода для полоскания лимитирована, пахнут высохшие на солнце после стирки, сто раз описанные штанишки моего сына...
Вот только не знаю, спасет ли наша с лирическим мальчиком чистоплотность мои рискованные невинно-словесные описания, - спасет ли она их от зловонной критики плохоподмытых ценителей литературной нравственности? Бог с ними. Мне жаль их, вонючих, и, как христианин, я едва ль не люблю их... "Я и люблю-то, дружочек, тебя, - должно быть, пишет в каком-нибудь девятнадцатом загробном своем гербарии кабинетно-уединенный коробейник и нумизмат Розанов, - люблю потому лишь, что пованиваешь ты и серишь, предвосхищая последнее исхождение духа и склепный распад; потому люблю, что умрешь. И потому только, сладенький мой, мне мила ты, что мы оба - мулаты, то есть, прости, сладострастно-слюнявое порождение пакостного скотоложника-серафима..."
...Итак, с разбегу он перелетает ямку пупка, крошечное пустынное озерцо, уснувший до времени кратер (живи долго, Денис!), трепетно нежный наперсток вышивальщика прозы, расположенный в самом центре особы Дениса, - он перелетает судорожную, незарастающую воронку денисородного взрыва, - он перелетает, он, наконец, приземляется - и что же?.. Это не он! Разве тот, кого мы встречаем южней нулевой ("ой!") точки - наш льняноволосый слаломщик Иафет? Разве это наш стриженый, стремящийся вниз скандинав? Нет, это черный хамит, в страхе взбирающийся вверх по скользкому смуглому баобабу, спешащий укрыться в спасительное дупло. Боже! Что, лежащее там внизу, так испугало туземца? О, ужас! Ленивые кольца стелющегося удава клубятся в конголезском подлеске - вот его змеиная безглазая голова, перевалившаяся через клубень; вот его гладкая обессиленная абиссинская спина; вот полуоткрытый рот с капелькой водопроводной еще влаги и полупроглоченным, еще извивающимся волоском...
И неизвестно как и откуда подползший язык гнусного Уперса (о, когда б не его, а томноокой, зыбкогрудой красотки!) будет гадко дразнить дремлющее чудовище, покуда, раздувшись и одурев окончательно, этот двусредный Левиафан не проглотит и бедолагу Ника, и собственного своего владельца Дениса, и меня, соскабливающего в подходящих, на мой взгляд, местах ненужную белизну с абсолютно черной, как ночь в заднице у Лумумбы, бумаги, и даже Самого Настоящего Автора, внимательно наблюдающего из своего дивного высока за этим поскрипывающим процессом. Проглотит, изверг, навек, но тут же извергнет - взамен нашей скучной компании - целое Женевское озеро потенциальных существований, целый вероятностный городок - желательно где-нибудь в Альпах или на Ривьере (постарайся, Денис, потрудись!), - целое карликовое княжество Левенгук со всеми его хвостатыми жителями, - выплеснет весь мгновенно-временной сгусток мнимых земных жизней, чьи умозрительные наслаждения, чья суммарная, не рассчитанная на одного телесная радость сейчас же и разрядится, взорвется в жилах, железах, залежах живота, в жалюзи звончато-звенчатого позвоночного мозга, в орешке, в горошке ахнувшего, умирающего Дениса...
Сейчас я его без труда воскрешу, ибо еще и еще воображаю Уперса, - скажем, когда он, с дозволения снисходительного и живописно разбросанного по забрызганной простыне Дениса, занимается оологией - да столь усердно, да с такой настойчивой страстностью, словно всерьез собирается написать новую главу, незнаемый до него раздел этой дважды-окающей, округло-двуоблой науки - "Яйца млекопитающих и человека". Осторожные пальцы подопытного перебирают завитки исследовательской плеши, левая кисть юноши забылась в вогнутом и тенистом левом паху...
Вы поинтересуетесь, господа, как я все это объясню? Нечего мне вам сказать... Несколько дней назад, в подражание уперсовским восьмистрочиям, написал я беспомощные стихи. Они перед вами:

Ищут, ищут ангела с мужскими
Признаками. Звать его: Денис.
Рост: сто девяносто. Под какими
Пальмами гуляешь? Дозвонись!
Двадцать лет. И родинка на горле.
Слева на груди - ещё одна,
Под соском... Не верю! Невермор ли
Не лизну я этого пятна?

Жалкая, конечно, подделка под настоящую уперсовскую лирику. Но мне кажется почему-то, что если этот брошенный в ручей пузырек найдет адресата, Денис - единственная известная мне живая нить, связывающая Уперса с покинутым им миром, - обязательно позвонит. Стараюсь не занимать телефона. Сколько всего мне хотелось бы от Дениса узнать! Еще я подозреваю, что если ведь захочу, то и - несомненно! - лизну. Возможно, то есть не "возможно", а "точно" - не здесь. Там. Но там точно - лизну. И вы, не удивляйтесь, лизнете. Потому, что там будет всё. Там, где сейчас мой друг Уперс. Там, куда мы с Денисом придем, если постараемся. Там, где стелется милая сердцу средиземная Лотарингия Валерильке, кипарисный Эльзас лазурного морского валгаллища, где царит острый сумрак и где гений осмыслен. Там слышно донное дуновенье Дуино, трепет и шелест Триеста. Туда не долетает низменный треск. Там туча без дуче и море без Маринетти. Гораздо западней Югославии - этой лаборатории по переливанию крови, кровопусканию. Все скулы, скалы, оскалы Дракулы - лишь клыки конторского дырокола. Там нет дыроколов. Там, заглянув в окуляр микроскопа, я увижу, как зыряне и чукчи несут с базара Анакреонта и Тютчева, а некоторые - вообразите себе! - Уперса. Уперс, приложив зрачок к линзе после меня, чуть покраснеет...
Вот и все. Последний раз мы виделись с Уперсом в конце февраля и разговаривали на протяжении без малого пяти суток. Но это совершенно особая история, над которой я пока не решаюсь приподнять занавески.
В мае я получил письмо.
⌠Herr cher, - писал он, как всегда, на своем очаровательном волапюке. - Вы, вероятно, слышали, что я отбыл на вечное поселение в Deutschbundesreich и, подозреваю, воображаете, что я пожираю на каждом углу пухленьких жителей Гамбурга. Увы, Зимняя Сказка окружила меня стерильными снежными санитарами и санитарками, в основном - темнокожими, и лазоревым лазаретом. Есть два-три очень хорошеньких (pечь, конечно, о санитарах. - А.П.), один из которых, снисходительно уступив назойливым просьбам больного русского натуралиста, продемонстрировал мне прелестную родинку на своем африканском плече. Меня очень заинтересовала колористическая проблема пигментных пятен на негритянских телах. Удивительно, но созерцание - и обоняние - плеча юного Ханаана породило во мне ностальгическое переживание: мне остро захотелось прикоснуться губами к поджаристой корочке ржаного детского хлеба, втянуть содрогающимися ноздрями этот родной запах. Вижу уже скупую - известно, какую - слезу в уголке вашего глаза. Да, пожалейте меня! Вы не поверите, но я прежде, а теперь это, видимо, невозможно, не имел дел ни с одним меньшим, как сказано в Писании, братцем. У меня просто кружится голова, когда я сейчас представляю себе эти навсегда упущенные цветовые возможности: соседство эпидермы и слизистой, или, скажем, флуоресцирующее жемчужиноизвержение на таком кофеиновом фоне... Ах!.. Что остается мне, Алексис, кроме того, как упросить Яка показать мне как-нибудь во время его ночного дежурства свой гаитянский сосок? Род розоватой Гекаты на глади арабского аромата? На что больше похоже зерно ислама - на попочку готтентота или на его пипочку? Завтра же набросаю несколько гениальных строк - Лимонов покроется плесенью, Померанцев позеленеет.
Кстати, о неграх. У меня есть к вам, геноссе, одно дельце. Посылаю вам рукопись, которая жжет Уперсов брючный (к слову, я теперь лишился и брюк) карман. Жжет еще потому, что д-р Pilulken весьма низко оценивает жизнеспособность моего металлического организма... Нет, милейший, не догадались! Увы, пошлые почки. Я, извольте полюбоваться, почкуюсь... Так вот, не найдете ли вы возможным анонимно опубликовать сей переводной манускрипт в России, - как, помните, арапчонок тиснул Виландову "Вастолу" в пересказе скромняги Ефима Петровича Люценко? Лючия будет вам неимоверно признателен и обещает по мере возможности предпринять там все необходимое для вашего здешнего процветания и благоговенствования. Речь, разумеется, не о марках, а об иных знаках.
Хорошо б, если б вы поторопились с ответом. Ихь, кажется, штербе. И знаете, это вроде крупного лотерейного выигрыша: легко поверить в гипотетическую возможность; нелегко в то, что вот-вот это получишь.
У меня есть ощущение некоторой недосказанности, но поскольку именно ваш адрес я вчера начертал фломастером на громоздкой картонке с разного рода рукоперсами, то оно, боюсь, ложное. Страшусь, что эта посылка, вероятно не слишком заставящая себя ждать, напомнит вам рыбный супчик Демьяна. Просящий за это прощения,
ваш Фениморс Купер
Hamburger, 13 апреля 1993 года".

...